Трудно найти что-то побуждающее на творчество сильнее, чем прекрасный пейзаж. Еще труднее найти описание пейзажа, достойное самого пейзажа.
Я бы сказал еще сильнее: такие примеры можно пересчитать по пальцам:
"Мороз и солнце, день чудесный...", "Чуден Днепр, при тихой погоде...".
От "Старухи Изергиль" Горького осталось послевкусие ласкающих кожу теплых вечеров Бессарабских степей, хотя сам текст из памяти выветрился.
Пейзажная литература неполиткорректна по определению. Действительно, имеем ли мы право расписывать красоты пейзажа, не обижая при этом чувств слепого? Кроме наблюдающего пейзаж, все остальные его не видят, и описание красот может побудить отклик в душе читателя только при наличии соответствующего опыта.
Конечно, эффект от зрительного описания многократно усиливается, если автор опосредовано взывает к другим органам чувств.
Aфриканскому бушмену "мороз и солнце" не говорит ничего. Даже если он увидит прекраснейшее кино с видами горнолыжного курорта, ему не ощутить ни вкуса вдыхаемого морозного воздуха, ни замерзания выдыхаемого пара, разгоряченного лыжной прогулкой, ни смачного скрипа снега под ногами.
А почему "Чуден Днепр", а не, скажем, Енисей или река Урал? Ведь есть же и там виды удивительной красоты... Скорее всего, потому, что Днепр теплый. Любовь автора к описываемому при передаче читателю усиливается этим теплом многократно.
"Тиха украинская ночь..." Физическое тепло передается читателю, хотя явно не упомянуто. Мимо внимания иностранца это может и проскочить, но русскому читателю доказательство, что речь идет именно о летней, а значит теплой ночи, содержится в тексте "...Чуть трепещут / Сребристых тополей листы."
Без восприятия этого тепла, восторг от описания пейзажа у читателя заменился бы ощущением от чтения фенологических заметок.
От некоторых мест, где мне довелось побывать, у меня осталось ощущение зачарованности, волшебства: там можно находиться бесконечно долго, не делая ничего, а лишь восторгаясь своим единством с этим миром. Возможно похожее чувство двигало Рерихом, когда он писал свои Гималайские пейзажи, хотя "мои" волшебные места не были столь торжественными и холодными как у него.
Однажды в конце ноября я оказался в Гаграх, где пейзаж объединял синее море с зеленью уходящих вверх ущелий гор, и завершался на горизонте снежными вершинами Кавказа. Но прелесть этих холодных вершин состояла в том, что они контрастно оттеняли буйство субтропической растительности внизу, плеск волн Черного моря, где днем, в отличии от Ленинграда, еще можно было ходить без свитера, и даже мочить босые ноги в воде, хотя купаться уже не тянуло.
Однако, если не вернуться туда вновь, то вспомнить тот запах невозможно, а никакое словесное описание его не замнит!
Восторг от него я помню, а сам запах -- моря, водорослей, и прибрежной растительности -- нет, не помню, только тоска по нему осталась.
Зато слуховые дополнения к пейзажу, в отличии от запаха, со временем не уходят.
Помню в конце октября был в поселке Рыбачье, что на юго-восточном побережье Крыма. Пейзаж там не такой роскошный как на южном Крыме, где берег уходит вверх круто, практически отвесными скалами.
Однажды я решил подняться вдоль пологого ущелья, идущего от моря. В узкой долине, зажатой крутыми стенами, лежит виноградник. Стены наклонены и ходить по ним трудно еще из-за растительности. По дну ходить нельзя: тогда это была колхозная или совхозная собственность, а время было как раз сбора урожая, то есть самая пора охранять виноградник от набегов.
Именно виноградник меня и потянул на эту прогулку. Пришлось довольно далеко пройти по стене ущелья, чтобы удалиться от сторожей, наблюдающих за входом в долину только со стороны моря, где живут отдыхающие.
И вот, пройдя по стене несколько километров, я спустился в долину, а потом, вдоволь наевшись мускатного винограда, начал подниматься на хребет противоположной стенки ущелья, чтобы по нему спуститься вновь к морю.
Дело шло к вечеру, солнце было уже невысоко. Вдруг я услышал звуки, источник которых вначале мне был непонятен: казалось нет ничего и никого кроме меня и ущелья. Звуки шли сверху.
Это кричали журавли, они летели так высоко, что мне пришлось какое-то время искать их в небе.
Когда наконец я разглядел почти невидимые точки журавлиного косяка в немыслимой высоте, я ощутил восторг от этого единения: ущелье, журавли где-то в бесконечности, и их пенье фокусируемое ущельем прямо на меня.
Звуки были удивительно, непропорционально сильны расстоянию до журавлей и их видимому размеру. И потому казалось, что они идут из другого измерения и прямо мне в сердце.
Это пенье тянулось долго, оно все еще продолжалось и продолжалось даже тогда, когда видеть журавлей, летящих к морю выше и левее заходящего солнца, уже стало совсем невозмжно.
Слышу я его и сейчас и, благодаря этому пенью, мне до сих пор хочется верить, что я вижу тот пейзаж. Хотя, конечно, это самообман.
Я бы сказал еще сильнее: такие примеры можно пересчитать по пальцам:
"Мороз и солнце, день чудесный...", "Чуден Днепр, при тихой погоде...".
От "Старухи Изергиль" Горького осталось послевкусие ласкающих кожу теплых вечеров Бессарабских степей, хотя сам текст из памяти выветрился.
Пейзажная литература неполиткорректна по определению. Действительно, имеем ли мы право расписывать красоты пейзажа, не обижая при этом чувств слепого? Кроме наблюдающего пейзаж, все остальные его не видят, и описание красот может побудить отклик в душе читателя только при наличии соответствующего опыта.
Конечно, эффект от зрительного описания многократно усиливается, если автор опосредовано взывает к другим органам чувств.
Aфриканскому бушмену "мороз и солнце" не говорит ничего. Даже если он увидит прекраснейшее кино с видами горнолыжного курорта, ему не ощутить ни вкуса вдыхаемого морозного воздуха, ни замерзания выдыхаемого пара, разгоряченного лыжной прогулкой, ни смачного скрипа снега под ногами.
А почему "Чуден Днепр", а не, скажем, Енисей или река Урал? Ведь есть же и там виды удивительной красоты... Скорее всего, потому, что Днепр теплый. Любовь автора к описываемому при передаче читателю усиливается этим теплом многократно.
"Тиха украинская ночь..." Физическое тепло передается читателю, хотя явно не упомянуто. Мимо внимания иностранца это может и проскочить, но русскому читателю доказательство, что речь идет именно о летней, а значит теплой ночи, содержится в тексте "...Чуть трепещут / Сребристых тополей листы."
Без восприятия этого тепла, восторг от описания пейзажа у читателя заменился бы ощущением от чтения фенологических заметок.
От некоторых мест, где мне довелось побывать, у меня осталось ощущение зачарованности, волшебства: там можно находиться бесконечно долго, не делая ничего, а лишь восторгаясь своим единством с этим миром. Возможно похожее чувство двигало Рерихом, когда он писал свои Гималайские пейзажи, хотя "мои" волшебные места не были столь торжественными и холодными как у него.
Однажды в конце ноября я оказался в Гаграх, где пейзаж объединял синее море с зеленью уходящих вверх ущелий гор, и завершался на горизонте снежными вершинами Кавказа. Но прелесть этих холодных вершин состояла в том, что они контрастно оттеняли буйство субтропической растительности внизу, плеск волн Черного моря, где днем, в отличии от Ленинграда, еще можно было ходить без свитера, и даже мочить босые ноги в воде, хотя купаться уже не тянуло.
Однако, если не вернуться туда вновь, то вспомнить тот запах невозможно, а никакое словесное описание его не замнит!
Восторг от него я помню, а сам запах -- моря, водорослей, и прибрежной растительности -- нет, не помню, только тоска по нему осталась.
Зато слуховые дополнения к пейзажу, в отличии от запаха, со временем не уходят.
Помню в конце октября был в поселке Рыбачье, что на юго-восточном побережье Крыма. Пейзаж там не такой роскошный как на южном Крыме, где берег уходит вверх круто, практически отвесными скалами.
Однажды я решил подняться вдоль пологого ущелья, идущего от моря. В узкой долине, зажатой крутыми стенами, лежит виноградник. Стены наклонены и ходить по ним трудно еще из-за растительности. По дну ходить нельзя: тогда это была колхозная или совхозная собственность, а время было как раз сбора урожая, то есть самая пора охранять виноградник от набегов.
Именно виноградник меня и потянул на эту прогулку. Пришлось довольно далеко пройти по стене ущелья, чтобы удалиться от сторожей, наблюдающих за входом в долину только со стороны моря, где живут отдыхающие.
И вот, пройдя по стене несколько километров, я спустился в долину, а потом, вдоволь наевшись мускатного винограда, начал подниматься на хребет противоположной стенки ущелья, чтобы по нему спуститься вновь к морю.
Дело шло к вечеру, солнце было уже невысоко. Вдруг я услышал звуки, источник которых вначале мне был непонятен: казалось нет ничего и никого кроме меня и ущелья. Звуки шли сверху.
Это кричали журавли, они летели так высоко, что мне пришлось какое-то время искать их в небе.
Когда наконец я разглядел почти невидимые точки журавлиного косяка в немыслимой высоте, я ощутил восторг от этого единения: ущелье, журавли где-то в бесконечности, и их пенье фокусируемое ущельем прямо на меня.
Звуки были удивительно, непропорционально сильны расстоянию до журавлей и их видимому размеру. И потому казалось, что они идут из другого измерения и прямо мне в сердце.
Это пенье тянулось долго, оно все еще продолжалось и продолжалось даже тогда, когда видеть журавлей, летящих к морю выше и левее заходящего солнца, уже стало совсем невозмжно.
Слышу я его и сейчас и, благодаря этому пенью, мне до сих пор хочется верить, что я вижу тот пейзаж. Хотя, конечно, это самообман.